Category: наука

Одиннадцать тысяч ученых персон

В начале ноября 11 тысяч ученых со всего мира объявили КЛИМАТИЧЕСКОЕ ЧРЕЗВЫЧАЙНОЕ ПОЛОЖЕНИЕ, соответствующее сообщение опубликовали на самом видном месте почти все СМИ. Это была одна из главных новостей недели. Правда, среди подписантов были обнаружены такие знаменитости как Профессор Мики Маус , но были среди них и представители природозащитных организаций, электромонтеры, ветеринары, финансовые консультанты и студенты, а многие и вовсе не указали профессию. Никто, видимо, не озаботился проверкой научной репутации подписантов. Вот их полный список.

Примечательно, что из 11 тысяч ученых из 153 стран 873 – из Германии. Для оценки обоснованности чрезвычайного заявления автор настоящей статьи проверил каждое из указанных имен, личные данные студентов и аспирантов принимались на веру, обладатели академической степени проверялись по факультетам и учитывались только после проверки на сайте соответствующего института.


В результате среди 873 немецких подписантов оказались:

- 168 студентов, аспирантов и т.п.
- 45 медработников
- 20 не указали никакой связи с наукой или исследованиями
- 2 дублирующих строки
- 1 студентка-медичка
- 637 зоологов, химиков, биологов, физиков, историков и т.п.

Среди них обнаружились:

- 6 климатологов
- 20 сотрудников Объединения имени Гельмгольца
- 16 – института имени Лейбница (исследование животных в зоопарках и естественных условиях)
- 14 - института имени Лейбница (экология водоемов и пресноводное рыболовство).
- Самой высокопоставленной подписанткой оказалась глава Федерального ведомства окружающей среды, Мария Крауцбергер, дипломированный специалист в области администрирования.

Александр Аксель Деллво


Оригинал


Перевод мой.

Споемте, друзья!

— Скажите, дедушка, при каком правлении жилось вам лучше?
— При царе-батюшке лучше всех было жить.
— Да почему же?
— А меня тогда девки любили.
Советский анекдот

Лучше работать под заведомо ложную гипотезу, чем вообще под никакую.
А. Городницкий

Ну да, ну разумеется, воспоминания об Оттепели и по сей день греют наши остывающие души. Во-первых, мы были молоды… комментарии излишни. А во-вторых, была у нас тогда та самая ложная гипотеза, а когда обнаружилась ложность ее, вообще никакой не осталось…

Кстати сказать, мы-то ложность хоть не сразу, но обнаружили, а вот на Западе гипотеза эта и по сей день нарасхват — утопия всеобщего равенства, братства и счастья. И не потому (как мы тогда полагали) не осуществилась она, что Сталин со товарищи такими мерзавцами оказались (хотя и были они, несомненно, мерзавцами), а потому что несовместима эта утопия с природой человека. Пусть и не сразу, но поняли мы, что именно восторженные утописты, порывающиеся природу эту переменить, с неизбежностью появления бабочки из гусеницы мостят дорогу мерзавцам типа Сталина, Гитлера или Мао. …Но это уж потом.

В благословенные времена Оттепели верили мы в утопию и заклинали призраки честных утопистов в надежде получить от них эстафетную палочку. Мы работали под ложную гипотезу, но работали радостно и плодотворно. Какие книжки писали… Ах, «Апельсины из Марокко» (поговаривают, кстати, что были они на самом деле из Израиля), ах, «Братская ГЭС»… а песни пели какие — одни «Атланты» чего стоят! И конечно же, в числе самых культовых были песни на слова тех, кого почитали мы духовными своими родителями: «Гренада» и «Бригантина».

Каким-то волшебством умудрялись мы выслушать из них смысл, не просто не соответствующий, а прямо-таки противоположный тексту. В чем мы, впрочем, не одиноки. Честное слово, стоит послушать, например, казачий хор, с энтузиазмом распевающий «Песнь о вещем Олеге» — классический текст на популярную с античности тему неминуемого поражения человека в борьбе с неумолимым роком — с припевом: «Так громче, музыка, играй победу!».

* * *

Эх, яблочко,
цвета ясного.
Бей
справа
белаво,
слева краснова.
В. Маяковский

Итак, Михаил Светлов (он же Шейнкман) в 1926 году вспоминает, за что воевал он в Гражданскую. И без эмоций констатирует, что не все на ней за то же самое воевали, даже если как бы на одной стороне.

«Яблочко» — это не просто песня, за ней стоит целая жизненная философия. Лучше всего она выражена, пожалуй, у Шукшина «Я пришел дать вам волю». Волю — противопоставить властным самодурам самодурство свое, собственное, исконно-посконное, развалить, растоптать «систему», а после, поплясав на обломках и покидав за борт пару-другую персидских княжон, вернуться под то же ярмо, поскольку никакого другого уклада представить не в состоянии.

Именно этот процесс — сползание страны к привычному амплуа военно-бюрократической империи — и ощущает Светлов во второй половине двадцатых, подмену (по Бердяеву) Третьего Интернационала Третьим Римом, которую отряд не заметил… или, вернее сказать, он-то их все равно никогда не различал, с энтузиазмом распевая «Яблочко».

Меня это, честно говоря, огорчает не слишком, ибо при всей неаппетитности «Третьего Рима», «Третий Интернационал» — лекарство хуже самой болезни, но для Светлова и ему подобных это было трагедией, что подчеркивается и заведомо несерьезным утешением: «Новые песни придумала жизнь».

Через десять лет, когда более чем подтвердятся тогдашние предчувствия, сорвется с пера:

Ни угла и ни теплой постели, —
По ослепшей земле мы идем,
Нашу долю заносит метелью,
Заливает осенним дождем…
Всё богатство — клюка да веревка,
Всё богатство — считай, не считай…
Разменяй же, господь, сторублевку,
По полтинничку нищим подай!

И наконец, в военном 43-м, — «Антигренада» под названием «Итальянец». Тогда, в 26-м, было разочарование из-за неосуществимости светлой идеи, теперь, в 43-м, приходит понимание, что мировое господство никогда не было, не будет, да и не может быть «дорогой к храму». С такими словами могли бы, наверное, гренадские крестьяне обратиться к гастролеру с Украины, приехавшему «отдавать им землю»:

…Молодой уроженец Неаполя!
Что оставил в России ты на поле?
Почему ты не мог быть счастливым
Над родным знаменитым заливом?
Я, убивший тебя под Моздоком,
Так мечтал о вулкане далеком!
Как я грезил на волжском приволье
Хоть разок прокатиться в гондоле!

Но ведь я не пришел с пистолетом
Отнимать итальянское лето,
Но ведь пули мои не свистели
Над священной землей Рафаэля!
Здесь я выстрелил! Здесь, где родился,
Где собой и друзьями гордился,
Где былины о наших народах
Никогда не звучат в переводах.
Разве среднего Дона излучина
Иностранным ученым изучена?
Нашу землю — Россию, Расею —
Разве ты распахал и засеял?
Нет! Тебя привезли в эшелоне
Для захвата далеких колоний,
Чтобы крест из ларца из фамильного
Вырастал до размеров могильного…
Я не дам свою родину вывезти
За простор чужеземных морей!
Я стреляю — и нет справедливости
Справедливее пули моей!..

Но все это как-то мы проглядели. «Гренада» стала культовой, в 56-м воскресла надежда, которую 26-м Светлов схоронил, и мы, ничтоже сумняшеся, приняли панихиду за триумфальный марш. Разделял ли Светлов эти иллюзии? Судя по выходившим тогда сборникам — не слишком, там все больше старое было, из времен, когда у него иллюзии были настоящие.

* * *

Стою, как есть, единый на плахе бытия.
Единый подсудимый, единый судия.
Когда же опускаю топор что было сил,
Прекрасно понимаю, что сам себя казнил.
М. Щербаков

Павел Коган родился в 1918 году, собственных воспоминаний о Гражданской иметь, естественно, не мог, но отношения с утопией изначально были у него сложные, более всего напоминавшие известную загадку, как в одной лодке волка, козу и капусту через реку перевезти.

В роли волка выступает та самая идеальная утопия о мировом господстве как пути к освобождению страждущего человечества.

Козой можно читать окружающую реальность, претендующую, хотя бы в первом приближении, на воплощение этой самой утопии.

И наконец — капуста: бескомпромиссная искренность талантливого поэта, что с детства не любил овал, и в то же время изо всех сил стремился к совмещению волка с козой.

Все биографии Павла Когана наперебой цитируют из поэмы «Первая треть»:

Мы наших кукол, между прочим,
Посадим там, посадим тут.
Они — буржуи, мы — рабочие,
А революции грядут.
Возьмите все, ребята, палки,
Буржуи платят нам гроши;
Организованно, без свалки
Буржуазию сокрушим».
Сначала кукол били чинно,
И тех не били, кто упал,
Но пафос бойни беспричинной
Уже под сердце подступал.
И били в бога и в апостола
И в христофор-колумба-мать,
И невзначай лупили по столу,
Чтоб просто что-нибудь сломать.
Володя тоже бил. Он кукле
С размаху выбил правый глаз,
Но вдруг ему под сердце стукнула
Кривая ржавая игла.
И показалось, что у куклы
Из глаз, как студень, мозг ползет,
И кровью набухают букли,
И мертвечиною несет,
И рушит черепа и блюдца,
И лупит в темя топором
Не маленькая революция,
А преуменьшенный погром.
И стало стыдно так, что с глаз бы,
Совсем не слышать и не быть,
Как будто ты такой, и грязный,
И надо долго мылом мыть.

Но почему-то забывают продолжение: когда мама героя в телефонном разговоре с подругой осуждает «мини-погром», герой решительно протестует:

Какая-то чужая сила
За плечи тонкие брала,
Подталкивала, выносила…
Он крикнул: «Ты ей наврала.
Вы обе врете. Вы — буржуи.
Мне наплевать. Я не спрошу.
Вы — клеветуньи. Не дрожу и
Совсем от радости дрожу».
Он врал. Да так, что сердце екнуло.
Захлебываясь счастьем, врал…
И слушал мир. И мир за окнами
«Разлуку» тоненько играл.

…Врал и счастлив был оттого, что заступается за этот самый «мир», присягая на верность тому, чего не мог на самом деле вынести. Со всею искренностью стремился к слиянию с этим «миром», но на самом деле принять его не мог, и понимал, что врет, и выхода не видел.

Это нам сегодня понятно, что французская якобинская диктатура или русская большевистская революция по психологии своей на самом деле куда ближе была к погрому, чем, например, к революции нидерландской или американской. Павел Коган верил, что любимая утопия и погром — две вещи несовместные… и в то же время ощущал, что в реальности между собой они совмещаются куда естественней и легче, чем у него в душе. И не понимал, как жить ему в этой реальности.

Ни одного из стихов своих он так и не напечатал. Не знаю, отвергали ли их редакции или же сам понимал безнадежность (а то и опасность) таких попыток. В 1936 году появляется стихотворение «Монолог»:

Мы кончены. Мы отступили.
Пересчитаем раны и трофеи.
Мы пили водку, пили «ерофеич»,
Но настоящего вина не пили.
Авантюристы, мы искали подвиг,
Мечтатели, мы бредили боями,
А век велел — на выгребные ямы!
А век командовал: «В шеренгу по два!»
Мы отступили. И тогда кривая
Нас понесла наверх. И мы как надо
Приняли бой, лица не закрывая,
Лицом к лицу и не прося пощады.
Мы отступали медленно, но честно.
Мы били в лоб. Мы не стреляли сбоку.
Но камень бил, но резала осока,
Но злобою на нас несло из окон
И горечью нас обжигала песня.
Мы кончены. Мы понимаем сами,
Потомки викингов, преемники пиратов:
Честнейшие — мы были подлецами,
Смелейшие — мы были ренегаты.
Я понимаю всё. И я не спорю.
Высокий век идет высоким трактом.
Я говорю: «Да здравствует история!» —
И головою падаю под трактор.

И год спустя — естественным продолжением — любимая наша «Бригантина». Мы определенно не понимали, про что она, что явствует хотя бы из того, чего из нее мы НЕ ПЕЛИ, хотя оно-то и есть самое главное:

Так прощаемся мы с серебристою,
Самою заветною мечтой,
Флибустьеры и авантюристы,
Братья по крови, упругой и густой.

1937 год… ни для каких серебристых утопий места уже не остается, гусеницы трактора истории катятся по черепам…

* * *

И Светлов, и Коган задолго до нашего рождения поняли всю лживость утопии, всю бесперспективность неуклюжих наших попыток, мы не сумели тогда перенять их опыт, но все же работа под ложную гипотезу не пропала зря. Это был первый шаг на пути противостояния лжи и тирании. Так учились мы, говоря словами Галича:

Не делить с подонками хлеба,
Перед лестью не падать ниц
И не верить ни в чистое небо,
Ни в улыбку сиятельных лиц.

И опыт этот позже здорово нам помог, опознать ту же лживую утопию под новым, демократически-западным соусом.

А песни… ну, что песни… Я их и сейчас люблю.

(no subject)

Статья Геннадия Горелика о верующих и неверующих ученых-естествоиспытателях напомнила мне о вопросе, которым определенно не задаются ни автор, ни его герои: взаимоотношения науки и религии…

Дело в том, что современная фундаментальная наука сформировалась в культурном пространстве только одной определенной религии, а именно – западной ветви христианства, и более того – влияние и престиж ее падают по мере падения влияния этой религии. Дело не в мировоззрении того или иного ученого, а в том, считает ли общество познание природы занятием, серьезным, осмысленным, заслуживающим уважения, готово ли за него платить или держит его, как в Древней Греции, в лучшем случае, за безобидное хобби.

У каждого входа в современную науку действительно стоит древний грек, но… у входа он и остался – дальше не пошел, стимула не было. А появился этот стимул… вы будете смеяться, но сформировался он в процессе толкования Библии. Но чтобы это понять, надо сперва разобраться, чем отличалось мировосприятие еврейских авторов от греческих толкователей.

Для евреев времен ТАНАХа исследования природы мировоззренческой роли не играли. Естественно, что-то в этом роде возникало при решении практических задач, но обобщение опыта не было системным, и если где и фиксировалось, то уж во всяком случае не в культовых, законодательных или исторических книгах. Знаменитый "шестоднев" (Первая глава "Берешит"), равно как и соответствующие псалмы, мыслился вовсе не протокольным описанием божественных трудов, но хвалебным и благодарственным гимном Творцу – Создателю природы и человека. Как именно и в каком порядке Он их создавал, поэт мог описывать, как Он на душу положит – абы красиво.

Никакого описания Бога как такового в ТАНАХе нет, есть серьезное и подробное описание опыта народа в общении с Ним, того, что мы от Него видели, поняли, испытали.  Никто не ставит вопроса, каков Он сам по себе, не из повышенного благочестия, а потому что тогдашние евреи вообще относились к миру как процессу взаимодействия, а что в него не вовлечено – то нам и неинтересно. Иное дело – греки.

Для их культуры характерно то, что можно назвать "объективацией": стремление понять, как и почему оно тикает без всякого нашего участия. Второй важной особенностью их традиции была свобода дискуссии: можно так понимать, а можно и иначе, евреи такой подход усвоили только на стадии Талмуда.

Иосиф Флавий считает это недостатком греческой культуры и ставит в пример свою, где рассуждать дозволяется лишь особам сертифицированным, коих решение становится обязательным для всех остальных. Это, конечно, не значит, что в еврейском обществе де факто не было разногласий – были, да еще какие, вплоть до гражданской войны, но они вот именно были признаком ее приближения, в то время как у греков они были нормой и к социальному взрыву не вели.   

Так вот, с принятием христианства, а с ним и ТАНАХа как божественного Откровения, люди эллинистической культуры вынуждены были из него вычитывать нечто, что не было вписано в него изначально: ответы на вопросы, которые авторы в рамках своей культуры не ставили и ставить не могли. Исходное Откровение было НЕ ПРО ЭТО, но те, кто его получил в готовом виде, без ЭТОГО обойтись не могли. Из опыта открытия Творца через общение с Ним в тварном мире они стали делать выводы об объективных свойствах тварного мира. Треск, скрип, натяжки… (Во избежание… надо отметить, что те же проблемы с ТАНАХом возникли и в иудаизме, и там решения были другие, хотя не менее изящные, но мы сейчас не про то).

Впрочем, теологические тонкости в первые века христианства интересовали скорее восточную часть римской империи – там были древние культуры, эллинистическая философия, более или менее стабильное государство. В западной части были переселения народов, распад системы и церковь в процессе обращения варваров волей-неволей взяла на себя чисто организационные функции – не до теологии им тогда было. Культурная традиция прервалась.

Возобновилась она в эпоху Крестовых походов с получением через мусульман светской эллинистической литературы. При сохранении памяти об истоках своей религии и наличии перед глазами примера Византии полуграмотные "западники" на все греко-латинское наследие естественно смотрели снизу вверх… вот так и оказалось изучение Аристотеля занятием не просто интересным, но благочестивым.

Поначалу его просто заучивали, цитировали, логику и теории его использовали для объяснения каких-то явлений… но в конце концов невозможно было не заметить, что сам-то Аристотель реальность наблюдал и с ней сообразовывал свои выводы. И первые опыты наблюдений, объяснений, экспериментов вошли в христианские монастыри не просто в качестве приятного досуга, но наряду с толкованием священных текстов. Известные университетские диспуты насчет количества ангелов на кончике иглы отнюдь не приравнивались по статусу к известной дискуссии дяди Митяя с дядей Миняем, доедет ли такое колесо до Москвы, но выражали важность и престижность греческой культуры полемики.

Остановимся на этом примере. Дядя Митяй и дядя Миняй могут дискутировать в свое удовольствие, ни от кого не скрываясь, по той простой причине, что предмет и выводы их дискуссии ни для кого не представляют ни опасности, ни интереса. Они могут быть правы или ошибаться – никакого значения этому не придают ни окружающие, ни даже они сами.

Николай Коперник не без основания опасается публиковать свою книгу "Об обращении небесных сфер", хотя практические выводы из вопроса, вращается ли земля, по тем временам возможны не более, чем из вопроса, куда доедет колесо. Но вопрос об обращении сфер оказывается вопросом мировоззренческим, а в таких делах нонконформизм всегда был и поныне остается наказуемым – вплоть до высшей меры.

Те явления, которые нам всю жизнь выдавали за свидетельство "несовместимости науки и религии", свидетельствуют на самом деле о том, что постановка проблем, ставшая позже основой фундаментальной науки, по стечению исторических обстоятельств была признана частью религии – исследование тварного мира считалось служением Творцу, обнаружением и подтверждением Его величия (см. хотя бы философию Фомы Аквинского).

Итак, естественнонаучные исследования были занятием престижным, во многих случаях и доходным, хотя и весьма опасным, поскольку религиозные темы есть всегда темы социальные, связанные с вопросом о власти. Но прежде всего, они были вполне пригодными в качестве смысла жизни по В. Франклу: человек, решивший посвятить себя науке, не имевшей в те времена практического приложения, не сомневался, что тем самым служит Создателю

Только не напоминайте мне пожалуйста, что репутация науки как занятия высокодуховного и благородного веру в Создателя пережила на пару веков, ибо пара веков для истории – не время. Есть ритм смены поколений, есть механизмы преемственности культуры, но сегодня результат налицо.

Сегодня в моде наука прикладная, та, что смыкается с техникой, и это, конечно, прекрасно, потому что она ощутимо улучшает нам жизнь. Возможно, "задела" фундаментальных наук еще на пару веков технического прогресса хватит, ну а потом… Не будем загадывать, может, к тому времени опять вернемся к вере…